Поединок (повесть), сюжет, герои. Литературно-исторические заметки юного техника Куприн поединок краткое содержание подробно

Вернувшись с плаца, подпоручик Ромашов подумал: «Сегодня не пойду: нельзя каждый день надоедать людям». Ежедневно он просиживал у Николаевых до полуночи, но вечером следующего дня вновь шел в этот уютный дом.

«Тебе от барыни письма пришла», - доложил Гайнан, черемис, искренне привязанный к Ромашову. Письмо было от Раисы Александровны Петерсон, с которой они грязно и скучно (и уже довольно давно) обманывали ее мужа. Приторный запах ее духов и пошло-игривый тон письма вызывал нестерпимое отвращение. Через полчаса, стесняясь и досадуя на себя, Ромашов постучал к Николаевым. Владимир Ефимыч был занят. Вот уже два года подряд он проваливал экзамены в академию, и Александра Петровна, Шурочка, делала все, чтобы последний шанс (поступать дозволялось только до трех раз) не был упущен. Помогая мужу готовиться, Шурочка усвоила уже всю программу (не давалась только баллистика), Володя же продвигался очень медленно.

С Ромочкой (так она звала Ромашова) Шурочка принялась обсуждать газетную статью о недавно разрешенных в армии поединках. Она видела в них суровую для российских условий необходимость. Иначе не выведутся в офицерской среде шулера вроде Арчаковского или пьяницы вроде Назанского. Ромашов не был согласен зачислять в эту компанию Назанского, говорившего о том, что способность любить дается, как и талант, не каждому. Когда-то этого человека отвергла Шурочка, и муж ее ненавидел поручика.

На этот раз Ромашов пробыл подле Шурочки, пока не заговорили, что пора спать. …На ближайшем же полковом балу Ромашов набрался храбрости сказать любовнице, что все кончено. Петерсониха поклялась отомстить. И вскоре Николаев стал получать анонимки с намеками на особые отношения подпоручика с его женой. Впрочем, недоброжелателей хватало и помимо нее. Ромашов не позволял драться унтерам, а капитану Сливе пообещал, что подаст на него рапорт, если тот позволит бить солдат.

Недовольно было Ромашовым и начальство. Кроме того, становилось все хуже с деньгами, и уже буфетчик не отпускал в долг даже сигарет. На душе было скверно из-за ощущения скуки, бессмысленности службы и одиночества.

В конце апреля Ромашов получил записку от Александры Петровны. Она напоминала об их общем дне именин (царица Александра и ее верный рыцарь Георгий). Заняв денег у подполковника Рафальского, Ромашов купил духи и в пять часов был уже у Николаевых. Пикник получился шумный. Ромашов сидел рядом с Шурочкой, почти не слушал тосты и плоские шутки офицеров, испытывая странное состояние, похожее на сон. Его рука иногда касалась Шурочкиной, но ни он, ни она не глядели друг на друга. Николаев, похоже, был недоволен. После застолья Ромашов побрел в рощу. Сзади послышались шаги. Это шла Шурочка. Они сели на траву. «Я в вас влюблена сегодня», - призналась она. Ромочка привиделся ей во сне, и ей ужасно захотелось видеть его. Он стал целовать ее платье: «Саша… Я люблю вас…» Она призналась, что ее волнует его близость, но он слишком жалкий. У них общие мысли, желания, но она должна отказаться от него. Шурочка встала: пойдемте, нас хватятся. По дороге она вдруг попросила его не бывать больше у них: мужа осаждают анонимками.

В середине мая состоялся смотр. Корпусный командир объехал выстроенные на плацу роты, посмотрел, как они маршируют, как выполняют ружейные приемы и перестраиваются для отражения неожиданных кавалерийских атак, - и остался недоволен. Только пятая рота капитана Стельковского, где не мучили шагистикой и не крали из общего котла, заслужила похвалу.

Самое ужасное произошло во время церемониального марша. Еще в начале смотра Ромашова будто подхватила какая-то радостная волна, он словно бы ощутил себя частицей некой грозной силы. И теперь, идя впереди своей полуроты, он чувствовал себя предметом общего восхищения. Крики сзади заставили его обернуться и побледнеть. Строй смешался - и именно из-за того, что он, подпоручик Ромашов, вознесясь в мечтах к поднебесью, все это время смещался от центра рядов к правому флангу. Вместо восторга на его долю пришелся публичный позор. К этому прибавилось объяснение с Николаевым, потребовавшим сделать все, чтобы прекратить поток анонимок, и еще - не бывать у них в доме.

Перебирая в памяти случившееся, Ромашов незаметно дошагал до железнодорожного полотна и в темноте разглядел солдата Хлебникова, предмет издевательств и насмешек в роте. «Ты хотел убить себя?» - спросил он Хлебникова, и солдат, захлебываясь рыданиями, рассказал, что его бьют, смеются, взводный вымогает деньги, а негде их взять. И учение ему не под силу: с детства мается грыжей.

Ромашову вдруг свое горе показалось таким пустячным, что он обнял Хлебникова и заговорил о необходимости терпеть. С этой поры он понял: безликие роты и полки состоят из таких вот болеющих своим горем и имеющих свою судьбу Хлебниковых. Вынужденное отдаление от офицерского общества позволило Ромашову сосредоточиться на своих мыслях и найти радость в самом процессе рождения мысли. Он все яснее видел, что существует только три достойных призвания: наука, искусство и свободный физический труд.

В конце мая в роте Осадчего повесился солдат. После этого происшествия началось беспробудное пьянство. Сначала пили в собрании, потом двинулись в публичный дом. Здесь-то и вспыхнул скандал. Бек-Агамалов бросился с шашкой на присутствующих («Все вон отсюда!»), а затем гнев его обратился на одну из барышень, обозвавшую его дураком. Ромашов перехватил кисть его руки: «Век, ты не ударишь женщину, тебе всю жизнь будет стыдно».

Гульба в полку продолжалась. В собрании Ромашов застал Осадчего и Николаева. Последний сделал вид, что не заметил его. Вокруг пели. Когда наконец воцарилась тишина, Осадчий вдруг затянул панихиду по самоубийце, перемежая ее грязными ругательствами. Ромашова охватило бешенство: «Не позволю! Молчите!» В ответ почему-то уже Николаев с исковерканным злобой лицом кричал ему: «Сами позорите полк! Вы и разные Назанские!» «А при чем же здесь Казанский? Или у вас есть причины быть им недовольным?» Николаев замахнулся, но Ромашов успел выплеснуть ему в лицо остатки пива.

Накануне заседания офицерского суда чести Николаев, попросил противника не упоминать имени его жены и анонимных писем. Как и следовало ожидать, суд определил, что ссора не может быть окончена примирением. Ромашов провел большую часть дня перед поединком у Казанского, который убеждал его не стреляться. Жизнь - явление удивительное и неповторимое. Неужели он так привержен военному сословию, неужели верит в высший будто бы смысл армейского порядка так, что готов поставить на карту само свое существование?

Вечером у себя дома Ромашов застал Шурочку. Она стала говорить, что потратила годы, чтобы устроить карьеру мужа. Если Ромочка откажется ради любви к ней от поединка, то все равно в этом будет что-то сомнительное и Володю почти наверное не допустят до экзамена. Они непременно должны стреляться, но ни один из них не будет ранен. Муж знает и согласен. Прощаясь, она закинула руки ему за шею: «Мы не увидимся больше. Так не будем ничего бояться… Один раз… возьмем наше счастье…» - и прильнула горячими губами к его рту.

…В официальном рапорте полковому командиру штабс-капитан Диц сообщал подробности дуэли между поручиком Николаевым и подпоручиком Ромашовым. Когда по команде противники пошли друг другу навстречу, поручик Николаев произведенным выстрелом ранил подпоручика в правую верхнюю часть живота, и тот через семь минут скончался от внутреннего кровоизлияния. К рапорту прилагались показания младшего врача г. Знойко.

Казанский Василий Нилыч - своего рода двойник главного героя повести подпоручика Ромашова. Как и Ромашов, он держится особняком от полковой жизни. Как и Ромашов, влюблен в Шурочку Николаеву. Шурочка говорит, что она «эдаких людей стреляла бы как бешеных собак», что он «позор для полка, мерзость». В начале повести Н. решает на месяц уйти в отпуск со службы. В полку все думают, что у него очередной запой, но сам Н. в разговоре с Ромашовым называет это шагом к свободе. Н. ненавидит военную службу, питает склонность к «философским рассуждениям», причем в эти минуты совершенно преображается: «Никогда еще лицо Назанского не казалось Ромашову таким красивым и интересным, вся его массивная и изящная голова была похожа на голову греческих героев или мудрецов». В любви Н. видит «засаду с приманкой и петлей на шее», хотя считает, что у любви есть «свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов». К ним Н. причисляет себя. В юности он мечтал влюбиться в недосягаемую, необыкновенную женщину, наняться к ней лакеем, чтобы раз в жизни прикоснуться к ее платью.

Не называя имени Шурочки, Н. рассказывает Ромашову историю своей любви. Он как бы предупреждает Ромашова о грозящей ему опасности, видя, что в Шурочке живут сразу «два человека: один - с сухим, эгоистичным умом, другой - с нежным и страстным сердцем».

Во второй раз Н. и Ромашов встречаются перед дуэлью. Н. доказывает, что отказ от дуэли был бы более смелым поступком, чем согласие на нее. Н. уговаривает Ромашова уйти в отставку, так как служба в армии уродует даже лучших людей, видит в душе Ромашова «какой-то внутренний свет», который погасят в «берлоге», т. е. в полку. Ромашов чувствует в Н. сумасшествие, передающееся «волнами ужаса» ему самому.

Ромашов Георгий Алексеевич (Ромочка, Юрий Алексеевич) - главный герой повести. Шурочка называет его «неуклюжим», «милым мальчиком», «добрым, трусливым», слабым. В молодом выпускнике кадетского училища, ныне подпоручике, второй год служащем в полку, расквартированном в маленьком еврейском местечке, своеобразно соединяются слабость воли и сила духа. Служба в армии для Р. тяжелое испытание: он не может смириться с грубостью и пошлостью полкового быта.

Р. сочиняет повести, хотя и стыдится своих литературных занятий. «Он был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок». Однако именно застенчивый, краснеющий даже в разговоре с офицерами Р. заступается за солдата-татарина перед полковым командиром Шульговичем, чем вызывает его гнев. Р. осознает свое одиночество и затерянность среди чужих, недоброжелательных или равнодушных людей. От тоски Р. часто ходит на вокзал, где ненадолго останавливающиеся поезда напоминают ему об иной, праздничной жизни. Р. сохранил детскую привычку «думать о себе в третьем лице, словами шаблонных романов». Но однажды он увидел, что стоящие на платформе курьерского поезда красивая дама и ее спутник смеются над ним - бледным, близоруким и неловким.

Подобно Андрею Болконскому из «Войны и мира» Л. Толстого, Р. мечтает о подвиге. Он не в силах заставить себя не ходить больше в дом Николаевых, отказаться от любви к Шурочке, считающей себя натурой возвышенной и мечтающей вырваться из пошлой полковой жизни. Для этого нужно одно: чтобы ее муж с третьей попытки сдал экзамены в военную академию. Разорвав тягостную связь с Раисой Петерсон, Р. «не стыдится скорбеть о своей утраченной чистоте, о простой физической чистоте». Догадавшись о любви Р. к Шурочке, Раиса шлет Николаеву анонимные письма-пасквили. Наконец Шурочка признается Р. в любви, но упрекает его: «Зачем вы такой слабый! Если бы вы могли завоевать себе большое имя, большое положение!»

Называя себя «маленьким», «слабым», «песчинкой», Р. ропщет против Бога, но затем просит прощения: «Делай со мной все, что Тебе угодно. Я всему повинуюсь с благодарностью». Р. испытывает глубокий душевный надлом, чувствует себя намного старше своих двадцати двух лет.

После драки с Николаевым Р. вызывает его на дуэль и за сутки становится «сказкой города и героем дня». Заседание офицерского суда выносит решение о неминуемости поединка между Р. и Николаевым. Шурочка просит Р. не убивать ее мужа, но и не отказываться от дуэли, так как это может помешать его поступлению в академию. По словам Шурочки, Николаев обо всем знает и тоже будет стараться не попасть в Р. Тут «между ними незримо проползло что-то тайное, гадкое, склизкое», и Шурочка, зная, что видит Р. в последний раз, отдается ему.

На следующий день Николаев убивает Р. на дуэли.

В шестой роте подходят к концу вечерние занятия. Изучается практический устав гарнизонной службы. Молодые солдаты путаются, теряются, страшась расправы, впадают то в одну, то в другую крайность. На плацу беседуют младшие офицеры: поручик Веткин — «лысый, усатый человек лет тридцати трех, весельчак, говорун, певун и пьяница», подпоручик Ромашов, который служит только второй год, и подпрапорщик Лбов — «живой стройный мальчишка», любитель армейских анекдотов. Им непонятно, зачем муштровать солдат перед самым смотром — ведь устанут, не смогут себя показать. Гарцуя на лошади, появляется поручик Бек-Агамалов. Он предлагает товарищам потренироваться в рубке глиняных чучел и единственный оказывается на высоте в этом искусстве. Приезжает в коляске полковник Шульгович. Он проверяет выучку одного из подчиненных Ромашова, татарина Шарафутдинова. Тот теряется, Ромашов заступается за него и попадает под домашний арест «за непонимание воинской дисциплины». Его непосредственному начальнику, капитану Сливе, объявлен выговор.

Ромашов бредет по шоссе, вспоминая сцену на плацу. В нем закипают «мстительные, фантастические, опьяняющие мечты»: вот он готовится и поступает в академию, вот оканчивает ее и становится офицером генерального штаба, вот становится свидетелем того, как распекают на маневрах полковника Шульговича, вот усмиряет бунт, добивается славы на войне и даже еще до войны — на службе шпионом. Увлекшись, он переходит на бег. Затем останавливается, конфузится глупости приходящего на ум.

Дома Ромашов спрашивает у своего денщика Гайна- на, не звали ли его на вечер к поручику Николаеву. «Никак нет», — отвечает тот, и Ромашов в который уже раз дает себе слово не ходить к Николаевым. Он безнадежно влюблен в жену поручика Александру Петровну. Ромашов вспоминает, как он планировал свою жизнь год назад — основательное знакомство с классической литературой, изучение языков, занятия музыкой, подготовка к академии. А теперь он даже не притрагивается к книгам, пьет водку в офицерском собрании, завел «грязную и скучную» связь с полковой дамой. Ему стыдно. Гайнан приносит ему письмо от этой самой дамы, Раисы Петерсон. То, что письмо приторно пахнет духами, тон письма — все раздражает Ромашова. Он рвет письмо и осознает, что все же пойдет к Николаевым. Гайнан просит хозяина подарить ему бюст Пушкина (Гайнан — идолопоклонник).

Подойдя к дому Николаевых, Ромашов долго смотрит через окно на Александру Петровну, Шурочку. Войдя в дом, он изрядно конфузится. Николаев, как всегда, зубрит. Шурочка не желает жить в захолустье среди пошлости, мещанства и интриг, ей нужны большое общество, свет, музыка, умные собеседники, поклонение, поэтому она, не жалея времени, помогает мужу готовиться к экзамену в академию, который он уже дважды проваливал. Расчувствовавшись, Шурочка плачет «злыми, самолюбивыми, гордыми слезами», но быстро успокаивается и переводит разговор на тему об офицерских поединках. Она полагает, что дуэль — это и бойня, и кровавая буффонада, что русские неверно представляют себе, что такое офицерская честь, для этого им и нужны поединки, устраняющие «амикошонство, фамильярное зубоскальство… сквернословие, пускание друг другу в голову графинов с целью все-таки не попасть, а промахнуться». По ее мнению, офицер должен быть образцом корректности, чего не скажешь об офицерах полка. Особенно неодобрительно Шурочка отзывается о «беспросыпном пьянице» Назанском и «карточном шулере» Арчаков- ском. Николаев после обеда идет спать, и Ромашов оказывается вынужденным откланяться.

Выйдя на крыльцо, Ромашов слышит, как денщик Николаева, Степан, жалуется на него приятелю: «Ходить, ходить кажын ден£>. И чего ходить, черт его знает!» Он краснеет от стыда и решает «назло» Шурочке сходить к Назанскому. Тот отстранен на месяц от службы по причине запоя и рассказывает Ромашову, что, хлебнув спиртного, чувствует себя свободным и много размышляет «о лицах, о встречах, о характерах, о книгах, о женщинах». По мнению Назанского, «любовь имеет свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов». Назанский когда-то мечтал влюбиться в «необыкновенную женщину» и посвятить ей «всю жизнь, все мысли». Он рассказывает Ромашову о своей любви к такой женщине, с которой ему пришлось расстаться, потому что он не смог бросить пить. Впрочем, между ними и романа-то не было: «всего десять-пятнадцать встреч, пять-шесть интимных разговоров». Он показывает ее единственное письмо. Ромашов узнает почерк Шурочки, и ему становится понятной причина ее неприязни к Назанскому. Вернувшись домой, он находит вторую записку от Раисы с угрозами и намеками на «роман» Ромашова с Шурочкой и с требованием непременно быть в субботу в собрании. Заснув, Ромашов видит себя во сне беззаботным ребенком. Просыпается он на мокрой от слез подушке.

«За исключением немногих честолюбцев и карьеристов, все офицеры несли службу как принудительную, неприятную, опротивевшую барщину, томясь ею и не любя ее». Они обкрадывали солдат, днями и ночами играли в карты, много пили, однако «перед большими смотрами все, от мала до велика, подтягивались и тянули друг друга». Вот и теперь, перед майским парадом, в полку «шла, вот уже две недели, поспешная, лихорадочная работа, и воскресный день с одинаковым нетерпением ожидался как усталыми офицерами, так и задерганными, ошалевшими солдатами».

Для Ромашова же, однако, «пропала вся прелесть этого сладкого отдыха» из-за ареста.

Он вспоминает, как мать наказывала его, привязывая за ногу к кровати ниткой. Эту нитку он не смел оборвать. Он сравнивает свое теперешнее состояние с той ниткой, которая удерживала его. Ромашов думает и приходит к выводу, что только собственное «Я» важно в жизни: ведь понятия родины, долга, чести, любви бессмысленны, когда они не прочувствованы человеком. Гайнан угощает Ромашова, у которого закончился кредит в лавке, куревом, и тот, расстроенный, задумывается о том, что к солдатам нельзя относиться как к серой массе, ведь у каждого из солдат есть собственное «Я». Мимо окна проходит Шурочка, она окликает Ромашова, и тот открывает окно. Появляется муж и уводит ее. Шурочка возвращается и шепотом просит Ромашова заходить чаще, так как иных друзей у нее нет.

Полковой адъютант везет Ромашова к полковнику. Тот отчитывает Ромашова, который от нахлынувших чувств, среди которых не последним была ненависть, теряет сознание. Шульгович, человек незлобливый по натуре, приводит его в себя и приглашает остаться на обед. Дома Ромашов застает Гайнана в чулане молящимся перед бюстом Пушкина. Ромашов решает, что больше не будет заставлять денщика делать всю работу и станет одеваться и раздеваться сам. Вечером он не идет в собрание, а остается дома писать повесть под заглавием «Последний роковой дебют», третью по счету.

В субботу вечером в офицерском собрании несколько офицеров играют в бильярд. Понемногу съезжаются дамы. В столовой офицеры спорят о только что разрешенных поединках. Капитан Осадчий считает, что дуэль должна быть обязательно со смертельным исходом. Ему возражает подпоручик Михин, который полагает, что иногда высшая мудрость заключается в прощении и отказе от поединка. Поручик Арчаковский, которого считают шулером и едва ли не бандитом, обзывает Михина декадентом. По желанию Раисы Петерсон начинаются танцы. Подполковник Лех, подвыпив, рассказывает Ромашову притчу о стратеге Мольтке, обещавшем отдать кошелек с золотом тому офицеру, от которого услышит хоть одно умное слово, но умершем, так и не найдя такого.

Раиса нарочно садится поблизости от Ромашова и кокетничает со своим партнером, поручиком Олизаром. Во время кадрили, которую она танцует с Ромашовым, Раиса устраивает безобразную сцену: разражается бранью в адрес Шурочки, лицемерно сожалеет о том, что ради Ромашова пожертвовала мужем, «этим идеальным, прекрасным человеком». Ромашов же улыбается, вспоминая, как она обзывала мужа дураком, болваном и заводила романы с каждым молодым офицером, прибывавшим в полк. Ромашов предлагает ей мирно расстаться, так как они не любят друг друга. Он возвращается в столовую, пытается пооткровенничать, «поговорить по душе» с Веткиным, но с тоской понимает, что нет никого, кто понял бы его мысли.

Утром Ромашов по обыкновению опаздывает на занятия. Капитан Слива отчитывает его. «Этот человек представлял собою грубый и тяжелый осколок прежней, отошедшей в область предания, жестокой дисциплины, с повальным драньем, мелочной формалистикой, маршировкой в три темпа и кулачной расправой». Правда, он никогда не задерживал денежные письма солдатам и лично следил за ротным котлом, поэтому только в одной пятой роте люди выглядели сытнее и веселее, чем у него. Но молодым офицерам он не давал спуску. Тем временем занятия продолжаются. Подчиненный Ромашова унтер-офицер Шаповаленко замахивается на слабого и забитого солдата Хлебникова, которому не удается подтянуться на перекладине. Ромашов одергивает Шаповаленко. После гимнастики, когда солдатам был дан десятиминутный отдых, офицеры сходятся на плацу. Слива разглагольствует о воинской дисциплине,

о прежних порядках, когда командир мог безнаказанно бить солдата. Ромашов отвечает, что рукоприкладство — мерзость, что бить солдата бесчестно, и грозит подать рапорт командиру полка на Сливу.

В ротной школе солдаты занимаются «словесностью», затем во дворе — «приготовительными к стрельбе упражнениями». После занятий Ромашов и Веткин пошли в собрание и вдвоем выпили много водки. «Ромашов, почти потеряв сознание, целовался с Веткиным, плакал у него на плече громкими истеричными слезами, жалуясь на пустоту и тоску жизни…» Как он добрался домой и кто его уложил в постель, Ромашов не помнил.

Шурочка приглашает Ромашова отпраздновать их общие именины. Он одалживает деньги на подарок и извозчика у подполковника Рафальского (которого кличут Бремом, так как он держит дома животных).

Ромашов приезжает к Николаевым и видит у забора три пароконных экипажа. Постепенно собираются приглашенные гости.

Именины празднуют за городом. После тоста Осадче- го за войны прошлых лет Шурочка и Ромашов удаляются. Она говорит Ромашову, что ей снилось, как они с ним танцевали вальс, а он признается ей в любви, клянется, что добьется славы и успеха. Она признается, что ее тоже влечет к нему: «Но зачем вы такой жалкий! Ведь жалость — сестра презрения. Подумайте, я не могу уважать вас. О, если бы вы были сильный!» Мужа она не любит, ребенка не хочет, но изменять супругу не намерена. Когда они возвращаются, Николаев отчитывает жену, та отвечает ему «с непередаваемым выражением негодования и презрения».

Богатый холостяк капитан Стельковский любит нанимать в прислуги молодых девушек и, совратив, отпускать. Но его рота — лучшая в полку. Стельковский терпелив, хладнокровен, настойчив, не бьет солдат. Офицеры его недолюбливают, зато солдаты обожают.

15 мая — день смотра. Все офицеры поднимают солдат в четыре утра маршировать. Рота Стельковского появляется на плацу без четверти десять. Во время смотра все роты, кроме его, оказываются не на высоте. Остается церемониальный марш. Ромашов мечтает о том, что генерал заметит и похвалит именно его, он так увлекается мечтами, что теряет равнение, и полурота, следующая за ним, сбивается в кучу. Солдат Хлебников падает в пыль и на глазах генерала чуть ли не на четвереньках догоняет своих. Ромашов понимает, что опозорен навеки и ему остается только застрелиться. Капитан Слива требует, чтобы он подал рапорт о переводе в другую роту. Ромашову мучительно стыдно. По пути в лагерь Ромашов застает фельдфебеля за избиением Хлебникова, но не находит сил вступиться.

Николаев запрещает Ромашову бывать в их доме, так как каждый день приходят анонимные письма, порочащие репутацию Шурочки. Придя в собрание, Ромашов слышит, как офицеры говорят о его провале, а Слива заявляет, что Ромашов не офицер, а «так, междометие какое-то». Ромашов бродит по городу и мечтает покончить с собой, чтобы все жалели о его смерти. Он упрекает Бога, что тот отвернулся от него. Вдруг он видит человека в сером, направляющегося к железнодорожным путям. Эго Хлебников, который тоже решил покончить с собой. Ромашов утешает его. Солдат плачет, жалуется на жестокость товарищей, вымогательство взводного, свое здоровье. Впервые Ромашов задумывается над тем, что таких Хлебниковых тысячи, а он лиц своих подчиненных и тех не помнит.

«С этой ночи в Ромашове произошел глубокий душевный перелом. Он стал уединяться от общества офицеров, обедал большей частью дома, совсем не ходил на танцевальные вечера в собрание и перестал пить. Он точно созрел, сделался старше и серьезнее». Он приближает к себе Хлебникова, устроив ему маленький дополнительный заработок, начинает задумываться об отставке, о гражданских профессиях: «науке, искусстве и свободном физическом труде». С Шурочкой увидеться, как он ни старался, ему не удается.

Солдат капитана Осадчего накладывает на себя руки. В компании с другими офицерами Осадчий много пьет в собрании. Однажды Ромашов оказывается с ними. После собрания офицеры едут в публичный дом, выталкивают оттуда двоих штатских. Бек-Агамалов шашкой бьет посуду и зеркала, Ромашов останавливает его, и офицеры возвращаются в собрание.

Осадчий и Веткин поют отходную самоубийце. Ромашов требует прекратить издеваться над покойником. Появляется Николаев и обвиняет Ромашова и Назан- ского в том, что они позорят полк, грозит избить Ромашова, тот выплескивает ему в лицо остатки пива из своего стакана.

Офицерский суд приговаривает Ромашова и Николаева к поединку. О Шурочке, из-за которой им предстоит стреляться, никто не упоминает.

Пьяный Назанский, которого посещает Ромашов, говорит, что Николаева Ромашов простит, а вот убийство человека никогда себе не простит и не забудет об этом. Назанский и Ромашов катаются на лодке, говорят о смысле жизни, о развале в армии. Причину развала Назанский видит в презрении к свободной личности, он верит, что придет время, когда восторжествуют «свободная душа, а с нею творческая мысль и веселая жажда жизни». Назанский советует Ромашову уволиться из армии, чтобы «на воле» узнать, насколько прекрасна жизнь.

Дома Ромашов находит Шурочку, та говорит, что не любит мужа, но его карьера — это ее будущее, уговаривает Ромашова стреляться с Николаевым («в дуэли, окончившейся примирением, всегда остается что-то сомнительное, а репутация офицера генерального штаба должна быть без пушинки»). Перед разлукой она отдается Ромашову.

Последняя глава повести — это протокол дуэли, который свидетельствует о том, что Николаев ранил Ромашова в правую верхнюю часть живота. Ромашов ответить выстрелом не сумел и умер сразу же после того, как секунданты приняли решение считать поединок законченным.

Вечерние занятия в шестой роте приходили к концу, и младшие офицеры все чаще и нетерпеливее посматривали на часы. Изучался практически устав гарнизонной службы. По всему плацу солдаты стояли вразброс: около тополей, окаймлявших шоссе, около гимнастических машин, возле дверей ротной школы, у прицельных станков. Все это были воображаемые посты, как, например, пост у порохового погреба, у знамени, в караульном доме, у денежного ящика. Между ними ходили разводящие и ставили часовых; производилась смена караулов; унтер-офицеры проверяли посты и испытывали познания своих солдат, стараясь то хитростью выманить у часового его винтовку, то заставить его сойти с места, то всучить ему на сохранение какую-нибудь вещь, большею частью собственную фуражку. Старослуживые, тверже знавшие эту игрушечную казуистику, отвечали в таких случаях преувеличенно суровым тоном: «Отходи! Не имею полного права никому отдавать ружье, кроме как получу приказание от самого государя императора». Но молодые путались. Они еще не умели отделить шутки, примера от настоящих требований службы и впадали то в одну, то в другую крайность. — Хлебников! Дьявол косорукой! — кричал маленький, круглый и шустрый ефрейтор Шаповаленко, и в голосе его слышалось начальственное страдание. — Я ж тебя учил-учил, дурня! Ты же чье сейчас приказанье сполнил? Арестованного? А, чтоб тебя!.. Отвечай, для чего ты поставлен на пост? В третьем взводе произошло серьезное замешательство. Молодой солдат Мухамеджинов, татарин, едва понимавший и говоривший по-русски, окончательно был сбит с толку подвохами своего начальства — и настоящего и воображаемого. Он вдруг рассвирепел, взял ружье на руку и на все убеждения и приказания отвечал одним решительным словом: — З-заколу! — Да постой... да дурак ты... — уговаривал его унтер-офицер Бобылев. — Ведь я кто? Я же твой караульный начальник, стало быть... — Заколу! — кричал татарин испуганно и злобно и с глазами, налившимися кровью, нервно совал штыком во всякого, кто к нему приближался. Вокруг него собралась кучка солдат, обрадовавшихся смешному приключению и минутному роздыху в надоевшем ученье. Ротный командир, капитан Слива, пошел разбирать дело. Пока он плелся вялой походкой, сгорбившись и волоча ноги, на другой конец плаца, младшие офицеры сошлись вместе поболтать и покурить. Их было трое: поручик Веткин — лысый, усатый человек лет тридцати трех, весельчак, говорун, певун и пьяница, подпоручик Ромашов, служивший всего второй год в полку, и подпрапорщик Лбов, живой стройный мальчишка с лукаво-ласково-глупыми глазами и с вечной улыбкой на толстых наивных губах, — весь точно начиненный старыми офицерскими анекдотами. — Свинство, — сказал Веткин, взглянув на свои мельхиоровые часы и сердито щелкнув крышкой. — Какого черта он держит до сих пор роту? Эфиоп! — А вы бы ему это объяснили, Павел Павлыч, — посоветовал с хитрым лицом Лбов. — Черта с два. Подите, объясняйте сами. Главное — что? Главное — ведь это все напрасно. Всегда они перед смотрами горячку порют. И всегда переборщат. Задергают солдата, замучат, затуркают, а на смотру он будет стоять, как пень. Знаете известный случай, как два ротных командира поспорили, чей солдат больше съест хлеба? Выбрали они оба жесточайших обжор. Пари было большое — что-то около ста рублей. Вот один солдат съел семь фунтов и отвалился, больше не может. Ротный сейчас на фельдфебеля: «Ты что же, такой, разэтакий, подвел меня?» А фельдфебель только глазами лупает: «Так что не могу знать, вашескородие, что с ним случилось. Утром делали репетицию — восемь фунтов стрескал в один присест...» Так вот и наши... Репетят без толку, а на смотру сядут в калошу. — Вчера... — Лбов вдруг прыснул от смеха. — Вчера, уж во всех ротах кончили занятия, я иду на квартиру, часов уже восемь, пожалуй, темно совсем. Смотрю, в одиннадцатой роте сигналы учат. Хором. «Наве-ди, до гру-ди, по-па-ди!» Я спрашиваю поручика Андрусевича: «Почему это у вас до сих пор идет такая музыка?» А он говорит: «Это мы, вроде собак, на луну воем». — Все надоело, Кука! — сказал Веткин и зевнул. — Постойте-ка, кто это едет верхом? Кажется, Бек? — Да. Бек-Агамалов, — решил зоркий Лбов. — Как красиво сидит. — Очень красиво, — согласился Ромашов. — По-моему, он лучше всякого кавалериста ездит. О-о-о! Заплясала. Кокетничает Бек. По шоссе медленно ехал верхом офицер в белых перчатках и в адъютантском мундире. Под ним была высокая длинная лошадь золотистой масти с коротким, по-английски, хвостом. Она горячилась, нетерпеливо мотала крутой, собранной мундштуком шеей и часто перебирала тонкими ногами. — Павел Павлыч, это правда, что он природный черкес? — опросил Ромашов у Веткина. — Я думаю, правда. Иногда действительно армяшки выдают себя за черкесов и за лезгин, но Бек вообще, кажется, не врет. Да вы посмотрите, каков он на лошади! — Подождите, я ему крикну, — сказал Лбов. Он приложил руки ко рту и закричал сдавленным голосом, так, чтобы не слышал ротный командир: — Поручик Агамалов! Бек! Офицер, ехавший верхом, натянул поводья, остановился на секунду и обернулся вправо. Потом, повернув лошадь в эту сторону и слегка согнувшись в седле, он заставил ее упругим движением перепрыгнуть через канаву и сдержанным галопом поскакал к офицерам. Он был меньше среднего роста, сухой, жилистый, очень сильный. Лицо его, с покатым назад лбом, тонким горбатым носом и решительными, крепкими губами, было мужественно и красиво и еще до сих пор не утратило характерной восточной бледности — одновременно смуглой и матовой. — Здравствуй, Бек, — сказал Веткин. — Ты перед кем там выфинчивал? Дэвыцы? Бек-Агамалов пожимал руки офицерам, низко и небрежно склоняясь с седла. Он улыбнулся, и казалось, что его белые стиснутые зубы бросили отраженный свет на весь низ его лица и на маленькие черные, холеные усы... — Ходили там две хорошенькие жидовочки. Да мне что? Я нуль внимания. — Знаем мы, как вы плохо в шашки играете! — мотнул головой Веткин. — Послушайте, господа, — заговорил Лбов и опять заранее засмеялся. — Вы знаете, что сказал генерал Дохтуров о пехотных адъютантах? Это к тебе, Бек, относится. Что они самые отчаянные наездники во всем мире... — Не ври, фендрик! — сказал Бек-Агамалов. Он толкнул лошадь шенкелями и сделал вид, что хочет наехать на подпрапорщика. — Ей-богу же! У всех у них, говорит, не лошади, а какие-то гитары, шкапы — с запалом, хромые, кривоглазые, опоенные. А дашь ему приказание — знай себе жарит, куда попало, во весь карьер. Забор — так забор, овраг — так овраг. Через кусты валяет. Поводья упустил, стремена растерял, шапка к черту! Лихие ездоки! — Что слышно нового, Бек? — спросил Веткин. — Что нового? Ничего нового. Сейчас, вот только что, застал полковой командир в собрании подполковника Леха. Разорался на него так, что на соборной площади было слышно. А Лех пьян, как змий, не может папу-маму выговорить. Стоит на месте и качается, руки за спину заложил. А Шульгович как рявкнет им него: «Когда разговариваете с полковым командиром, извольте руки на заднице не держать!» И прислуга здесь же была. — Крепко завинчено! — сказал Веткин с усмешкой — не то иронической, не то поощрительной. — В четвертой роте он вчера, говорят, кричал: «Что вы мне устав в нос тычете? Я — для вас устав, и никаких больше разговоров! Я здесь царь и бог!» Лбов вдруг опять засмеялся своим мыслям. — А вот еще, господа, был случай с адъютантом в N-ском полку... — Заткнитесь, Лбов, — серьезно заметил ему Веткин. — Эко вас прорвало сегодня. — Есть и еще новость, — продолжал Бек-Агамалов. Он снова повернул лошадь передом ко Лбову и, шутя, стал наезжать на него. Лошадь мотала головой и фыркала, разбрасывая вокруг себя пену. — Есть и еще новость. Командир во всех ротах требует от офицеров рубку чучел. В девятой роте такого холоду нагнал, что ужас. Епифанова закатал под арест за то, что шашка оказалась не отточена... Чего ты трусишь, фендрик! — крикнул вдруг Бек-Агамалов на подпрапорщика. — Привыкай. Сам ведь будешь когда-нибудь адъютантом. Будешь сидеть на лошади, как жареный воробей на блюде. — Ну ты, азиат!.. Убирайся со своим одром дохлым, — отмахивался Лбов от лошадиной морды. — Ты слыхал, Бек, как в N-ском полку один адъютант купил лошадь из цирка? Выехал на ней на смотр, а она вдруг перед самим командующим войсками начала испанским шагом парадировать. Знаешь, так: ноги вверх и этак с боку на бок. Врезался, наконец, в головную роту — суматоха, крик, безобразие. А лошадь — никакого внимания, знай себе испанским шагом разделывает. Так Драгомиров сделал рупор — вот так вот — и кричит: «Поручи-ик, тем же аллюром на гауптвахту, на двадцать один день, ма-арш!..» — Э, пустяки, — сморщился Веткин. — Слушай, Бек, ты нам с этой рубкой действительно сюрприз преподнес. Это значит что же? Совсем свободного времени не останется? Вот и нам вчера эту уроду принесли. Он показал на середину плаца, где стояло сделанное из сырой глины чучело, представлявшее некоторое подобие человеческой фигуры, только без рук и без ног. — Что же вы? Рубили? — спросил с любопытством Бек-Агамалов. — Ромашов, вы не пробовали? — Нет еще. — Тоже! Стану я ерундой заниматься, — заворчал Веткин. — Когда это у меня время, чтобы рубить? С девяти утра до шести вечера только и знаешь, что торчишь здесь. Едва успеешь пожрать и водки выпить. Я им, слава богу, не мальчик дался... — Чудак. Да ведь надо же офицеру уметь владеть шашкой. — Зачем это, спрашивается? На войне? При теперешнем огнестрельном оружии тебя и на сто шагов не подпустят. На кой мне черт твоя шашка? Я не кавалерист. А понадобится, я уж лучше возьму ружье да прикладом — бац-бац по башкам. Это вернее. — Ну, хорошо, а в мирное время? Мало ли сколько может быть случаев. Бунт, возмущение там или что... — Так что же? При чем же здесь опять-таки шашка? Не буду же я заниматься черной работой, сечь людям головы. Ро-ота, пли! — и дело в шляпе... Бек-Агамалов сделал недовольное лицо. — Э, ты все глупишь, Павел Павлыч. Нет, ты отвечай серьезно. Вот идешь ты где-нибудь на гулянье или в театре, или, положим, тебя в ресторане оскорбил какой-нибудь шпак... возьмем крайность — даст тебе какой-нибудь штатский пощечину. Ты что же будешь делать? Веткин поднял кверху плечи и презрительно поджал губы. — Н-ну! Во-первых, меня никакой шпак не ударит, потому что бьют только того, кто боится, что его побьют. А во-вторых... ну, что же я сделаю? Бацну в него из револьвера. — А если револьвер дома остался? — спросил Лбов. — Ну, черт... ну съезжу за ним... Вот глупости. Был же случай, что оскорбили одного корнета в кафешантане. И он съездил домой на извозчике, привез револьвер и ухлопал двух каких-то рябчиков. И все!.. Бек-Агамалов с досадой покачал головой. — Знаю. Слышал. Однако суд признал, что он действовал с заранее обдуманным намерением и приговорил его. Что же тут хорошего? Нет, уж я, если бы меня кто оскорбил или ударил... Он не договорил, но так крепко сжал в кулак свою маленькую руку, державшую поводья, что она задрожала. Лбов вдруг затрясся от смеха и прыснул. — Опять! — строго заметил Веткин. — Господа... пожалуйста... Ха-ха-ха! В М-ском полку был случай. Подпрапорщик Краузе в Благородном собрании сделал скандал. Тогда буфетчик схватил его за погон и почти оторвал. Тогда Краузе вынул револьвер — рраз ему в голову! На месте! Тут ему еще какой-то адвокатишка подвернулся, он и его бах! Ну, понятно, все разбежались. А тогда Краузе спокойно пошел себе в лагерь, на переднюю линейку, к знамени. Часовой окрикивает: «Кто идет?» — «Подпрапорщик Краузе, умереть под знаменем!» Лег и прострелил себе руку. Потом суд его оправдал. — Молодчина! — сказал Бек-Агамалов. Начался обычный, любимый молодыми офицерами разговор о случаях неожиданных кровавых расправ на месте и о том, как эти случаи проходили почти всегда безнаказанно. В одном маленьком городишке безусый пьяный корнет врубился с шашкой в толпу евреев, у которых он предварительно «разнес пасхальную кучку». В Киеве пехотный подпоручик зарубил в танцевальной зале студента насмерть за то, что тот толкнул его локтем у буфета. В каком-то большом городе — не то в Москве, не то в Петербурге — офицер застрелил, «как собаку», штатского, который в ресторане сделал ему замечание, что порядочные люди к незнакомым дамам не пристают. Ромашов, который до сих пор молчал, вдруг, краснея от замешательства, без надобности поправляя очки и откашливаясь, вмешался в разговор: — А вот, господа, что я скажу с своей стороны. Буфетчика я, положим, не считаю... да... Но если штатский... как бы это сказать?.. Да... Ну, если он порядочный человек, дворянин и так далее... зачем же я буду на него, безоружного, нападать с шашкой? Отчего же я не могу у него потребовать удовлетворения? Все-таки же мы люди культурные, так сказать... — Э, чепуху вы говорите, Ромашов, — перебил его Веткин. — Вы потребуете удовлетворения, а он скажет: «Нет... э-э-э... я, знаете ли, вээбще... э-э... не признаю дуэли. Я противник кровопролития... И кроме того, э-э... у нас есть мировой судья...» Вот и ходите тогда всю жизнь с битой мордой. Бек-Агамалов широко улыбнулся своей сияющей улыбкой. — Что? Ага! Соглашаешься со мной? Я тебе, Веткин, говорю: учись рубке. У нас на Кавказе все с детства учатся. На прутьях, на бараньих тушах, на воде... — А на людях? — вставил Лбов. — И на людях, — спокойно ответил Бек-Агамалов. — Да еще как рубят! Одним ударом рассекают человека от плеча к бедру, наискось. Вот это удар! А то, что и мараться. — А ты, Бек, можешь так? Бек-Агамалов вздохнул с сожалением: — Нет, не могу... Барашка молодого пополам пересеку... пробовал даже телячью тушу... а человека, пожалуй, нет... не разрублю. Голову снесу к черту, это я знаю, а так, чтобы наискось... нет. Мой отец это делал легко... — А ну-ка, господа, пойдемте попробуем, — сказал Лбов молящим тоном, с загоревшимися глазами. — Бек, милочка, пожалуйста, пойдем... Офицеры подошли к глиняному чучелу. Первым рубил Веткин. Придав озверелое выражение своему доброму, простоватому лицу, он изо всей силы, с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то же время он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь! — который делают мясники, когда рубят говядину. Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин с трудом вывязил его оттуда. — Плохо! — заметил, покачав головой, Бек-Агамалов. — Вы, Ромашов... Ромашов вытащил шашку из ножен и сконфуженно поправил рукой очки. Он был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл это искусство. Занеся высоко над головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку. — Руку! — крикнул Бек-Агамалов. Но было уже поздно. Конец шашки только лишь слегка черкнул по глине. Ожидавший большего сопротивления, Ромашов потерял равновесие и пошатнулся. Лезвие шашки, ударившись об его вытянутую вперед руку, сорвало лоскуток кожи у основания указательного пальца. Брызнула кровь. — Эх! Вот видите! — воскликнул сердито Бек-Агамалов, слезая с лошади. — Так и руку недолго отрубить. Разве же можно так обращаться с оружием? Да ничего, пустяки, завяжите платком потуже. Институтка. Подержи коня, фендрик. Вот, смотрите. Главная суть удара не в плече и не в локте, а вот здесь, в сгибе кисти. — Он сделал несколько быстрых кругообразных движений кистью правой руки, и клинок шашки превратился над его головой в один сплошной сверкающий круг. — Теперь глядите: левую руку я убираю назад, за спину. Когда вы наносите удар, то не бейте и не рубите предмет, а режьте его, как бы пилите, отдергивайте шашку назад... Понимаете? И притом помните твердо: плоскость шашки должна быть непременно наклонна к плоскости удара, непременно. От этого угол становится острее. Вот, смотрите. Бек-Агамалов отошел на два шага от глиняного болвана, впился в него острым, прицеливающимся взглядом и вдруг, блеснув шашкой высоко в воздухе, страшным, неуловимым для глаз движением, весь упав наперед, нанес быстрый удар. Ромашов слышал только, как пронзительно свистнул разрезанный воздух, и тотчас же верхняя половина чучела мягко и тяжело шлепнулась на землю. Плоскость отреза была гладка, точно отполированная. — Ах, черт! Вот это удар! — воскликнул восхищенный Лбов. — Бек, голубчик, пожалуйста, еще раз. — А ну-ка, Бек, еще, — попросил Веткин. Но Бек-Агамалов, точно боясь испортить произведенный эффект, улыбаясь, вкладывал шашку в ножны. Он тяжело дышал, и весь он в эту минуту, с широко раскрытыми злобными глазами, с горбатым носом и с оскаленными зубами, был похож на какую-то хищную, злую и гордую птицу. — Это что? Это разве рубка? — говорил он с напускным пренебрежением. — Моему отцу, на Кавказе, было шестьдесят лет, а он лошади перерубал шею. Пополам! Надо, дети мои, постоянно упражняться. У нас вот как делают: поставят ивовый прут в тиски и рубят, или воду пустят сверху тоненькой стрункой и рубят. Если нет брызгов, значит удар был верный. Ну, Лбов, теперь ты. К Веткину подбежал с испуганным видом унтер-офицер Бобылев. — Ваше благородие... Командир полка едут! — Сми-ирррна! — закричал протяжно, строго и возбужденно капитан Слива с другого конца площади. Офицеры торопливо разошлись по своим взводам. Большая неуклюжая коляска медленно съехала с шоссе на плац и остановилась. Из нее с одной стороны тяжело вылез, наклонив весь кузов набок, полковой командир, а с другой легко соскочил на землю полковой адъютант, поручик Федоровский — высокий, щеголеватый офицер. — Здорово, шестая! — послышался густой, спокойный голос полковника. Солдаты громко и нестройно закричали с разных углов плаца: — Здравия желаем, ваш-о-о-о! Офицеры приложили руки к козырькам фуражек. — Прошу продолжать занятия, — сказал командир полка и подошел к ближайшему взводу. Полковник Шульгович был сильно не в духе. Он обходил взводы, предлагал солдатам вопросы из гарнизонной службы и время от времени ругался матерными словами с той особенной молодеческой виртуозностью, которая в этих случаях присуща старым фронтовым служакам. Солдат точно гипнотизировал пристальный, упорный взгляд его старчески бледных, выцветших, строгих глаз, и они смотрели на него, не моргая, едва дыша, вытягиваясь в ужасе всем телом. Полковник был огромный, тучный, осанистый старик. Его мясистое лицо, очень широкое в скулах, суживалось вверх, ко лбу, а внизу переходило в густую серебряную бороду заступом и таким образом имело форму большого, тяжелого ромба. Брови были седые, лохматые, грозные. Говорил он почти не повышая тона, но каждый звук его необыкновенного, знаменитого в дивизии голоса — голоса, которым он, кстати сказать, сделал всю свою служебную карьеру, — был ясно слышен в самых дальних местах обширного плаца и даже по шоссе. — Ты кто такой? — отрывисто спросил полковник, внезапно остановившись перед молодым солдатом Шарафутдиновым, стоявшим у гимнастического забора. — Рядовой шестой роты Шарафутдинов, ваша высокоблагородия! — старательно, хрипло крикнул татарин. — Дурак! Я тебя спрашиваю, на какой пост ты наряжен? Солдат, растерявшись от окрика и сердитого командирского вида, молчал и только моргал веками. — Н-ну? — возвысил голос Шульгович. — Который лицо часовой... неприкосновенно... — залепетал наобум татарин. — Не могу знать, ваша высокоблагородия, — закончил он вдруг тихо и решительно. Полное лицо командира покраснело густым кирпичным старческим румянцем, а его кустистые брови гневно сдвинулись. Он обернулся вокруг себя и резко спросил: — Кто здесь младший офицер? Ромашов выдвинулся вперед и приложил руку к фуражке. — Я, господин полковник. — А-а! Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе! — гаркнул вдруг Шульгович, выкатывая глаза. — Как стоите в присутствии своего полкового командира? Капитан Слива, ставлю вам на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей... Ты, собачья душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто у тебя полковой командир? — Не могу знать, — ответил с унынием, но поспешно и твердо татарин. — У!..... Я тебя спрашиваю, кто твой командир полка? Кто — я? Понимаешь, я, я, я, я, я!.. — И Шульгович несколько раз изо всей силы ударил себя ладонью по груди. — Не могу знать... .......... — ... — выругался полковник длинной, в двадцать слов, запутанной и циничной фразой. — Капитан Слива, извольте сейчас же поставить этого сукина сына под ружье с полной выкладкой. Пусть сгниет, каналья, под ружьем. Вы, подпоручик, больше о бабьих хвостах думаете, чем о службе-с. Вальсы танцуете? Поль де Коков читаете?.. Что же это — солдат, по-вашему? — ткнул он пальцем в губы Шарафутдинову. — Это — срам, позор, омерзение, а не солдат. Фамилию своего полкового командира не знает... У-д-дивляюсь вам, подпоручик!.. Ромашов глядел в седое, красное, раздраженное лицо и чувствовал, как у него от обиды и от волнения колотится сердце и темнеет перед глазами... И вдруг, почти неожиданно для самого себя, он сказал глухо: — Это — татарин, господин полковник. Он ничего не понимает по-русски, и кроме того... У Шульговича мгновенно побледнело лицо, запрыгали дряблые щеки и глаза сделались совсем пустыми и страшными. — Что?! — заревел он таким неестественно оглушительным голосом, что еврейские мальчишки, сидевшие около шоссе на заборе, посыпались, как воробьи, в разные стороны. — Что? Разговаривать? Ма-ал-чать! Молокосос, прапорщик позволяет себе... Поручик Федоровский, объявите в сегодняшнем приказе о том, что я подвергаю подпоручика Ромашова домашнему аресту на четверо суток за непонимание воинской дисциплины. А капитану Сливе объявляю строгий выговор за то, что не умеет внушить своим младшим офицерам настоящих понятий о служебном долге. Адъютант с почтительным и бесстрастным видом отдал честь. Слива, сгорбившись, стоял с деревянным, ничего не выражающим лицом и все время держал трясущуюся руку у козырька фуражки. — Стыдно вам-с, капитан Слива-с, — ворчал Шульгович, постепенно успокаиваясь. — Один из лучших офицеров в полку, старый служака — и так распускаете молодежь. Подтягивайте их, жучьте их без стеснения. Нечего с ними стесняться. Не барышни, не размокнут... Он круто повернулся и, в сопровождении адъютанта, пошел к коляске. И пока он садился, пока коляска повернула на шоссе и скрылась за зданием ротной школы, на плацу стояла робкая, недоумелая тишина. — Эх, ба-тень-ка! — с презрением, сухо и недружелюбно сказал Слива несколько минут спустя, когда офицеры расходились по домам. — Дернуло вас разговаривать. Стояли бы и молчали, если уж бог убил. Теперь вот мне из-за вас в приказе выговор. И на кой мне черт вас в роту прислали? Нужны вы мне, как собаке пятая нога. Вам бы сиську сосать, а не... Он не договорил, устало махнул рукой и, повернувшись спиной к молодому офицеру, весь сгорбившись, опустившись, поплелся домой, в свою грязную, старческую холостую квартиру. Ромашов поглядел ему вслед, на его унылую, узкую и длинную спину, и вдруг почувствовал, что в его сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление к этому одинокому, огрубевшему, никем не любимому человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны. И так как у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям, думать о самом себе в третьем лице, словами шаблонных романов, то и теперь он произнес внутренно: «Его добрые, выразительные глаза подернулись облаком грусти...»

Краткое содержание повести А.И. Куприна "Поединок" для читательского дневника.


Вечерние занятия в шестой роте подходят к концу. Молодые солдаты путаются и не понимают, чего хотят офицеры. В третьем взводе солдат Мухамеджинов, татарин, едва понимающий по-русски, сбит с толку, на все приказания отвечает: «3-заколу!» Младшие офицеры сошлись поболтать и покурить. Их трое: поручик Веткин, подпоручик Ромашов и подпрапорщик Лбов. Они не понимают, зачем выматывать солдат перед смотром.
Подъезжает поручик Бек-Агамалов, сообщает новость: командир требует, чтобы учили солдат рубке глиняных чучел. Офицеры рассказывают друг другу о случаях неожиданных кровавых расправ на месте и о том, что они проходили почти всегда безнаказанно. Бек говорит, что умение разрубить человека - это сложное искусство. Лбов предлагает всем попробовать на чучеле. Разрубить чучело получается только у Бека.
Едет командир полка, полковник Шульгович. Он обходит взводы, останавливается перед молодым солдатом Шарафутдиновым, татарином, который не может внятно ответить на его вопросы, не знает фамилию своего полкового командира. Ромашов заступается за своего солдата и получает четверо суток домашнего ареста за непонимание воинской дисциплины. Капитану Сливе за Ромашова тоже назначен выговор. Словами шаблонных романов Ромашов говорит по привычке о себе в третьем лице: «Его добрые, выразительные глаза подернулись облаком грусти...»
Солдаты разошлись на квартиры. Плац опустел. Ромашов хочет идти на вокзал, он любит ходить туда по вечерам. Но передумывает и просто гуляет вдоль шоссе, вспоминая сцену на плацу, свое чувство обиды. Но ему больно и из-за того, что на него кричали точно так же, как и он иногда кричал на солдат: в этом он видит что-то унизительное для себя. Ромашов мстительно мечтает, как он поступит в академию, сделает карьеру, блестяще проведет маневры в своем полку, поедет военным шпионом в Германию, а там его расстреляют, но он не скажет им ни своего имени, ни национальности, чтобы все обошлось заключением.
На мгновение он возвращается в действительность, но опять мечтает, теперь - о кровопролитной войне с Пруссией и Австрией, где он храбрее полковника Шульговича.
Ромашов ловит себя на том, что уже бежит, он добежал до дома, удивляется, какие глупости лезут в голову. Дома он лежит на кровати, глядя в потолок, ни о чем не думая. Потом спрашивает у денщика Гайнана, не приглашали ли его Николаевы. Гайнан дает отрицательный ответ.
Денщик-черемис в простых отношениях со своим хозяином. Ромашов разговаривает с Гайнаном о его богах, о том, как оригинально, съев кусок хлеба с острия шашки, он принимал присягу. Подпоручик решает не ходить сегодня к Николаевым, но это обещание он дает себе не первый раз. Он влюблен в жену Николаева, Шурочку.
Получив квартиру, Ромашов был полон планов, купил книги, но уже девять месяцев они лежат в пыли, а Ромашов пьет водку, имеет скучную связь с полковой дамой, тяготится службой, товарищами и собственной жизнью. Денщик вспоминает, что любовница Ромашова прислала письмо. Она приглашает его к себе, но к приторному запаху надушенного письма и к его пошло-игривому тону подпоручик испытывает отвращение. Ромашов понимает, что сегодня он снова пойдет к Николаевым.
Гайнан просит подарить ему бюст Пушкина, который Ромашов собрался выкинуть. Подпоручик соглашается и идет к Николаевым, но там его не ждали. Владимир занят, готовится к последней попытке поступить в академию. Шурочка говорит Ромашову, что не может оставаться здесь, ей нужно общество, умные собеседники. Володя должен пройти в генеральный штаб, тогда они вырвутся из «этой трущобы». Она плачет, потом спрашивает у подпоручика, хороша ли она, смеется над ним. Шурочка зовет Ромашова Ромочкой, спрашивает, не читал ли он в газетах об армейском поединке. Она считает, что поединки - разумная вещь, потому что офицеры - для войны, и свои главные качества в мирное время они могут показать только в дуэлях. Но условия в поединке - как на смертной казни: пятнадцать шагов дистанции, и драться до тяжелой раны. Она видит в них необходимость, иначе не выведутся шулера вроде Арчаковского или пьяницы вроде Назанского. Ромашов не согласен с ней, но сидит и слушает до тех пор, пока она не собирается спать. В этот вечер Ромашов понимает, что его у Николаевых только терпят.
В отместку он идет к Назанскому. Они долго разговаривают. Назанский говорит, что ненавидит военную службу, ему хочется думать о возвышенных материях, о любви. Он рассказывает, что любил одну девушку, но она разлюбила его за то, что он пьет. Он читает ее единственное письмо, и подпоручик узнает почерк Шурочки.
Назанский понимает, что Ромашов узнал почерк и тоже влюблен в Шурочку. Придя к себе, он читает новую записку от Петерсон. Она писала об обмане, о том, что ее сердце разбито и она будет мстить.
На ближайшем балу Ромашов говорит любовнице, что между ними все кончено. Петерсониха злится и клянется отомстить. Вскоре Николаеву стали приходить анонимки с намеком на то, что Ромашов заигрывает с его женой. Начальство тоже недовольно Ромашовым, он как никогда ощущает бессмысленность службы и одиночество.
Утром проспавший Ромашов опаздывает на занятия. Капитан Слива не упускает возможности оскорбить молодого офицера перед строем. Начинаются занятия повзводно. Унтер-офицер Шаповаленко, подчиненный Ромашова, кричит и замахивается на Хлебникова, малорослого, слабого, забитого, тупого солдата. Ромашов одергивает Шаповаленко. Слива рассуждает в присутствии нескольких младших офицеров о воинской дисциплине, о прежних порядках, когда начальник мог беспрепятственно бить солдата. Ромашов возражает, что рукоприкладство бесчеловечно, и обещает подать рапорт на Сливу, если тот будет продолжать распускать руки.
В конце апреля Шурочка приглашает Ромашова на общие именины на пикник. Заняв денег у Рафальского, Ромашов купил в подарок духи. Он сидит на пикнике рядом с Шурочкой, их руки иногда соприкасаются. Николаев выглядит недовольным. После застолья Ромашов идет в рощу, Шурочка приходит за ним и говорит, что сегодня влюблена в него и видела его во сне. Он целует ее платье, признается в любви. Она отвечает, что тоже влюблена, но он жалкий, она должна отказаться от него, потому что думает, что он не добьется в жизни ничего. Она не любит мужа, не хочет ребенка, но уверяет, что не станет изменять супругу, пока окончательно не бросит его. По дороге обратно она просит Ромашова не приходить к ним больше: мужа осаждают анонимками. Николаев отводит жену в сторону и со злостью выговаривает ей. Та отвечает ему «с непередаваемым выражением негодования и презрения».
Корпусный командир недоволен смотром. Только пятая рота капитана Стельковского заслужила похвалу.
Во время церемониального марша Ромашов испытал публичный позор: он замечтался и смешал строй, сместившись от центра рядов к правому флангу. Ему казалось, что генерал заметит и похвалит «красавца- подпоручика» Ромашова. Подпоручик решает, что он опозорен навеки и ему остается только застрелиться. Капитан Слива требует от него рапорт о переводе в другую роту.
На обратном пути в лагерь Ромашов видит, как фельдфебель бьет Хлебникова, упавшего на плацу в пыль, и не находит в себе сил заступиться за солдата. Встреченный Николаев требует от него сделать все, чтобы прекратить поток анонимок. Ромашов отправляется в собрание, но еще из-за двери слышит, как офицеры обсуждают его сегодняшний провал, а капитан Слива прямо заявляет, что из Ромашова никогда не получится офицер. Ромашов обращается к Богу с упреком, что он отвернулся от него. Думая обо всем этом, Ромашов дошел до железной дороги и в темноте увидел солдата Хлебникова, предмет насмешек и издевательств.
Ромашов понимает, что солдат тоже задумал свести счеты с жизнью. Хлебников плачет, уткнувшись Ромашову в колени, рассказывает, что его бьют и смеются над ним, взводный вымогает деньги, которые неоткуда взять. Учения для него тоже пытка: с детства он мается грыжей. По сравнению с горем Хлебникова собственное горе кажется Ромашову пустяком. Он обнимает солдата и говорит, что надо терпеть. Ромашов впервые задумывается о судьбах тысяч таких Хлебниковых, которых он никогда раньше не считал личностями.
С этой ночи в Ромашове произошел глубокий душевный надлом. Отдалившись от общества офицеров, он приглашает к себе Хлебникова, покровительствует ему, впервые задумывается о штатских профессиях. Ромашов видит, что есть только три достойных призвания - наука, искусство и свободный физический труд.
В конце мая в роте Осадчего повесился солдат, после началось беспробудное пьянство. Пили в собрании, потом был скандал у Шлейферши. Бек-Агамалов бросился с шашкой на присутствующих, потом на барышню, обозвавшую его дураком. Ромашов перехватил кисть его руки, сказав, что ему будет стыдно, что он ударил женщину. Бек благодарит его за это.
В собрании Ромашов застает Осадчего и Николаева. Последний демонстративно не замечает Ромашова. Осадчий поет панихиду по солдату-самоубийце, перемежая ее грязными ругательствами. Ромашова охватывает бешенство: «Не позволю! Молчите!» В ответ Николаев кричит, что Ромашов и Назанский позорят полк. «А при чем же здесь Назан- ский? Или у вас есть причины быть им недовольным?» - спрашивает Ромашов. Николаев замахивается, Бек пытается его оттащить, но Ромашов выплескивает пиво в лицо Николаеву. Назначен офицерский суд чести. Николаев просит Ромашова не говорить о его жене и анонимных писмах. Суд определяет, что примирение невозможно.
Перед поединком Назанский убеждает Ромашова не стреляться, выйти в отставку, ведь жизнь неповторима и удивительна. Назанский недоумевает: неужели Ромашов верит в высший смысл армейского порядка настолько, что готов ради него распрощаться с жизнью? Вечером к Ромашову приходит Шурочка. Она рассказывает о годах, потраченных на создание карьеры мужа, и говорит: если Ромашов откажется от дуэли, Володю не допустят до экзамена. Они должны стреляться, но не так, чтобы ранить друг друга, пистолеты будут не заряжены. Муж ее согласен на это. Шурочка обнимает Ромашова, целует его и предлагает взять счастье, потому что они больше не увидятся. Она отдается любимому.
Штабс-капитан Диц сообщает в рапорте полковому командиру подробности поединка. Николаев ранил Ромашова в живот, и он через семь минут скончался от внутреннего кровоизлияния. К рапорту прилагаются показания младшего врача Знойко. Николаев понял, где была его жена, и зарядил пистолет.

Александр Иванович Куприн

«Поединок»

Вернувшись с плаца, подпоручик Ромашов подумал: «Сегодня не пойду: нельзя каждый день надоедать людям». Ежедневно он проси­живал у Николаевых до полуночи, но вечером следующего дня вновь шёл в этот уютный дом.

«Тебе от барыни письма пришла», — доложил Гайнан, черемис, искренне привязанный к Ромашову. Письмо было от Раисы Алек­сандровны Петерсон, с которой они грязно и скучно (и уже довольно давно) обманывали её мужа. Приторный запах её духов и пошло-иг­ривый тон письма вызвал нестерпимое отвращение. Через полчаса, стесняясь и досадуя на себя, он постучал к Николаевым. Владимир Ефимыч был занят. Вот уже два года подряд он проваливал экзамены в академию, и Александра Петровна, Шурочка, делала все, чтобы пос­ледний шанс (поступать дозволялось только до трёх раз) не был упу­щен. Помогая мужу готовиться, Шурочка усвоила уже всю программу (не давалась только баллистика), Володя же продвигался очень мед­ленно.

С Ромочкой (так она звала Ромашова) Шурочка принялась обсуж­дать газетную статью о недавно разрешённых в армии поединках. Она видит в них суровую для российских условий необходимость. Иначе не выведутся в офицерской среде шулера вроде Арчаковского или пьяницы вроде Назанского. Ромашов не был согласен зачислять в эту компанию Назанского, говорившего о том, что способность лю­бить даётся, как и талант, не каждому. Когда-то этого человека отвер­гла Шурочка, и муж её ненавидел поручика.

На этот раз Ромашов пробыл подле Шурочки, пока не заговорили, что пора спать.

На ближайшем же полковом балу Ромашов набрался храбрости сказать любовнице, что все кончено. Петерсониха поклялась ото­мстить. И вскоре Николаев стал получать анонимки с намёками на особые отношения подпоручика с его женой. Впрочем, недоброжела­телей хватало и помимо неё. Ромашов не позволял драться унтерам и решительно возражал «дантистам» из числа офицеров, а капитану Сливе пообещал, что подаст на него рапорт, если тот позволит бить солдат.

Недовольно было Ромашовым и начальство. Кроме того, станови­лось все хуже с деньгами, и уже буфетчик не отпускал в долг даже си­гарет. На душе было скверно из-за ощущения скуки, бессмыс­ленности службы и одиночества.

В конце апреля Ромашов получил записку от Александры Петров­ны. Она напоминала об их общем дне именин (царица Александра и её верный рыцарь Георгий). Заняв денег у подполковника Рафальского, Ромашов купил духи и в пять часов был уже у Николаевых. Пик­ник получился шумный. Ромашов сидел рядом с Шурочкой, почти не слушал разглагольствования Осадчего, тосты и плоские шутки офице­ров, испытывая странное состояние, похожее на сон. Его рука иногда касалась Шурочкиной руки, но ни он, ни она не глядели друг на друга. Николаев, похоже, был недоволен. После застолья Ромашов по­брёл в рощу. Сзади послышались шаги. Это шла Шурочка. Они сели на траву. «Я в вас влюблена сегодня», — призналась она. Ромочка привиделся ей во сне, и ей ужасно захотелось видеть его. Он стал це­ловать её платье: «Саша… Я люблю вас…» Она призналась, что её вол­нует его близость, но зачем он такой жалкий. У них общие мысли, желания, но она должна отказаться от него. Шурочка встала: пойдём­те, нас хватятся. По дороге она вдруг попросила его не бывать больше у них: мужа осаждают анонимками.

В середине мая состоялся смотр. Корпусный командир объехал выстроенные на плацу роты, посмотрел, как они маршируют, как вы­полняют ружейные приёмы и перестраиваются для отражения не­ожиданных кавалерийских атак, — и остался недоволен. Только пятая рота капитана Стельковского, где не мучили шагистикой и не крали из общего котла, заслужила похвалу.

Самое ужасное произошло во время церемониального марша. Ещё в начале смотра Ромашова будто подхватила какая-то радостная волна, он словно бы ощутил себя частицей некой грозной силы. И те­перь, идя впереди своей полуроты, он чувствовал себя предметом об­щего восхищения. Крики сзади заставили его обернуться и поблед­неть. Строй смешался — и именно из-за того, что он, подпоручик Ромашов, вознесясь в мечтах к поднебесью, все это время смещался от центра рядов к правому флангу. Вместо восторга на его долю при­шёлся публичный позор. К этому прибавилось объяснение с Николае­вым, потребовавшим сделать все, чтобы прекратить поток анонимок, и ещё — не бывать у них в доме.

Перебирая в памяти случившееся, Ромашов незаметно дошагал до железнодорожного полотна и в темноте разглядел солдата Хлебнико­ва, предмет издевательств и насмешек в роте. «Ты хотел убить себя?» — спросил он Хлебникова, и солдат, захлёбываясь рыданиями, рассказал, что его бьют, смеются, взводный вымогает деньги, а где их взять. И учение ему не под силу: с детства мается грыжей.

Ромашову вдруг своё горе показалось таким пустячным, что он обнял Хлебникова и заговорил о необходимости терпеть. С этой поры он понял: безликие роты и полки состоят из таких вот болеющих своим горем и имеющих свою судьбу Хлебниковых.

Вынужденное отдаление от офицерского общества позволило со­средоточиться на своих мыслях и найти радость в самом процессе рождения мысли. Ромашов все яснее видел, что существует только три достойных призвания: наука, искусство и свободный физический труд.

В конце мая в роте Осадчего повесился солдат. После этого проис­шествия началось беспробудное пьянство. Сначала пили в собрании, потом двинулись к Шлейферше. Здесь-то и вспыхнул скандал. Бек-Агамалов бросился с шашкой на присутствующих («Все вон отсю­да!»), а затем гнев его обратился на одну из барышень, обозвавшую его дураком. Ромашов перехватил кисть его руки: «Бек, ты не уда­ришь женщину, тебе всю жизнь будет стыдно».

Гульба в полку продолжалась. В собрании Ромашов застал Осадчего и Николаева. Последний сделал вид, что не заметил его. Вокруг пели. Когда наконец воцарилась тишина, Осадчий вдруг затянул панихиду по самоубийце, перемежая её грязными ругательствами. Ромашова охватило бешенство: «Не позволю! Молчите!» В ответ почему-то уже Николаев с исковерканным злобой лицом кричал ему: «Сами позори­те полк! Вы и разные Назанские!» «А при чем же здесь Назанский?

Или у вас есть причины быть им недовольным?» Николаев замахнул­ся, но Ромашов успел выплеснуть ему в лицо остатки пива.

Накануне заседания офицерского суда чести Николаев попросил противника не упоминать имени его жены и анонимных писем. Как и следовало ожидать, суд определил, что ссора не может быть оконче­на примирением.

Ромашов провёл большую часть дня перед поединком у Назанского, который убеждал его не стреляться. Жизнь — явление удивитель­ное и неповторимое. Неужели он так привержен военному сословию, неужели верит в высший будто бы смысл армейского порядка так, что готов поставить на карту само своё существование?

Вечером у себя дома Ромашов застал Шурочку. Она стала гово­рить, что потратила годы, чтобы устроить карьеру мужа. Если Ромочка откажется ради любви к ней от поединка, то все равно в этом будет что-то сомнительное и Володю почти наверное не допустят до экзамена. Они непременно должны стреляться, но ни один из них не должен быть ранен. Муж знает и согласен. Прощаясь, она закинула руки ему за шею: «Мы не увидимся больше. Так не будем ничего бо­яться… Один раз… возьмём наше счастье…» — и прильнула горячими губами к его рту.

В официальном рапорте полковому командиру штабс-капитан Диц сообщал подробности дуэли между поручиком Николаевым и подпоручиком Ромашовым. Когда по команде противники пошли друг другу навстречу, поручик Николаев произведённым выстрелом ранил подпоручика в правую верхнюю часть живота, и тот через семь минут скончался от внутреннего кровоизлияния. К рапорту прилага­лись показания младшего врача г. Знойко.

Подпоручик Ромашов решил к Николаевым сегодня не идти. Денщик принес письма «от барыни». С Раисой Петерсон они давно грязно и скучно обманывают её мужа. Пошлый тон письма, приторный запах духов вызывали отвращение. И Ромашов пошел к Николаевым. Владимир готовился к экзаменам в академию, и Шурочка ему помогала. Она уже усвоила всю программу, а муж не справлялся.

Они обсудили новость о разрешении в армии поединков. Шурочка видит необходимость в них, иначе будут шулера и пьяницы.

На полковом балу Ромашов сказал любовнице, что роман окончен. Раиса поклялась отомстить. Николаеву стали приходить анонимки с намёками на Ромашова и Шурочку. Врагов хватало: поручик запрещал драться унтерам и осуждал зуботычины офицеров. Он грозил капитану Сливе рапортом, если тот позволит бить солдат.

Начальство недовольно Ромашовым, все хуже с деньгами. Скверно от одиночества, скуки, бессмысленности службы.

В день общих именин Ромашов, заняв денег, купил духи, и пришел к Николаевым. Пикник был шумный. Ромашов с Шурочкой сидел рядом. Его рука касалась Шурочкиной руки. Потом Ромашов побрёл в рощу. За ним шла Шурочка. Попросила не приходить больше: мужу пишут анонимки. У них желания общие, но она обязана отказаться.

Во время смотра на марше произошло ужасное: идя впереди своей полуроты и испытывая радость, Ромашов сбил строй. На смену восторгу пришёл публичный позор. Прибавилось еще и объяснение с Николаевым: он требовал пресечь поток анонимок, не бывать у них.

Ромашов, задумавшись, дошел до железной дороги, разглядел солдата Хлебникова. Рыдая, тот говорил, как смеются над ним, бьют, как взводный требует денег, как ему с грыжей трудны учения. Своё горе показалось Ромашову пустячным.

Однажды в собрании Ромашов застал Осадчего и Николаева. Осадчий затянул панихиду, перемежая ее ругательствами. Ромашова в бешенстве кричал: молчать! Николаев замахнулся, Ромашов выплеснул пиво ему в лицо.

Офицерский суд чести постановил: поединок необходим.

Вечером пришла Шурочка. Говорила о потраченных на карьеру мужа годах. Если Ромашов откажется от поединка - пятно будет и на чести мужа. Его не примут в академию. Она якобы говорила с мужем – никто не должен быть даже ранен. Она вдруг припала к нему: один раз возьмём наше счастье…

Официальный рапорт о поединке гласил: Николаев ранил Ромашова в живот, через семь минут тот скончался. Прилагались и показания младшего врача.

Сочинения

Автор и его герои в повести А. И. Куприна "Поединок" Идейно-художественное своеобразие повести А. Куприна «Поединок» Испытание любовью (по повести А. И. Куприна «Поединок») КРИТИЧЕСКОЕ ИЗОБРАЖЕНИЕ АРМЕЙСКОГО ОБЩЕСТВА В ПОВЕСТИ А. И. КУПРИНА «ПОЕДИНОК» Мир человеческих чувств в прозе начала xx века Нравственные и социальные проблемы в повести А. Куприна «Поединок». Нравственные и социальные проблемы повести Куприна «Поединок» Нравственные искания героев Куприна на примере героев повести «Поединок» Повесть А.И. Куприна «Поединок» как протест против обезличивания и душевной пустоты Поединок в «Поединке» (по одноименной повести А.И.Куприна) Поединок насилия и гуманизма Развенчание романтики военной службы (по повести «Поединок») Россия в произведениях А. И. Куприна (по повести «Поединок») Сила и слабость натуры подпоручика Ромашова (по повести А. И. Куприна «Поединок») Сила любви (по повести А. И. Куприна «Поединок») Смысл названия и проблематика повести А. И. Куприна «Поединок» Смысл названия повести А. И. Куприна «Поединок» Сословная мораль офицерства по повести Куприна «Поединок»